Русское общество в Париже - Страница 35


К оглавлению

35

Парижский поляк Латинского квартала по отношению к своим русским знакомым совершенно иной человек дома и иной на улице или в каком бы то ни было общественном месте. Дома поляк всегда верен своей хорошей народной черте: он утонченно вежлив, предупредителен, любезный хозяин и приятный, деликатный сожитель, если случай пошлет его вам в соседи. На улице же, в café или на бале, при встрече со своим русским знакомцем он весь точно на иголках. Врожденная польская деликатность, приходя в столкновение с положениями политического польского катехизиса, взаимно борются друг с другом и попеременно взаимно друг друга одолевают. Поляк радушно вас приветствует — и в то же самое время как заяц смотрит по сторонам, не видит ли кто-нибудь из его соотчичей, что он беседует с русским? Он жмет вам руку — и выдумывает благовидный предлог, чтобы дать от вас поскорей стрекача, чтобы не идти с вами, не сидеть или не стоять вместе. Вообще поляк Латинского квартала находит позволительным сходиться с русским как человек с человеком, но трепещет, чтобы через него мир не заподозрил польского общества в какой бы то ни было солидарности или даже близости с русским обществом. Уважая многие хорошие стороны польского народного характера и высоко почитая много отдельных личностей, остающихся у меня в памяти и в сердце, я никак не мог понять целесообразности повсюду внушаемого поляками и ревностно поддерживаемого ими разъединения молодого поколения польского с молодым поколением нашим, русским, в оны дни так чистосердечно протягивавшим своим польским сверстникам братскую руку и даже до некоторого унижения напрашивавшимся на польскую снисходительную дружбу. Я не знаю, видели ли поляки в возможности такого сближения какую-нибудь опасность со стороны идеи панславизма, которого они, тяготея к Западной Европе, сильно боятся, и к тому же не находят себе приличного места в общеславянской федерации, или это уж та несчастная национальная кичливость, которая прорывается везде, где ничто не мешает ей проявиться, — это или польский секрет, или польское безрассудство. Но только забавно, что парижские поляки неустанно блюдут, да не прикоснутся жидове к самарянам. В некоторых случаях эта сарматская щепетильность достигает пределов крайне смешных, а иногда и до последней степени нелепых и даже просто гадких. Один пример такого безумного прюдеризма известен почти всем русским, жившим 1861–1862 годы в Гейдельберге, где также всегда очень много поляков и довольно много русских.


Русские и поляки в Гейдельберге в эти годы, которых касаются мои воспоминания, жили между собою точь-в-точь в таких же отношениях, какие существовали в мое время между русскими и поляками в Латинском квартале Парижа. Нет, я думаю, нужды рассказывать, что наша тогдашняя русская молодежь была вовсе не похожа на молодежь, описанную в некоторых из так называемых «исторических» русских романов первой половины и особенно первой четверти текущего столетия. Ни в речах, ни в поступках нашей молодежи шестидесятых годов XIX столетия не ощущалось ни прежнего самохвальства, ни прежнего пустого и бессмысленного задора; а уж о какой-нибудь политической неделикатности к кому бы то ни было и говорить нечего.


Наша заграничная молодежь тогда скорее страдала, как и доднесь страждет, индифферентизмом, а не политическим задором. Молодые россияне наши тогда сходились со всеми и всячески старались деликатно щадить всякое национальное чувство, и особенно польское. Знакомясь с поляками, наши молодые люди избегали всякого мало-мальски щекотливого для поляков разговора. Это было так не только до начала польского восстания, но и начавшееся восстание не сделало заграничных русских нимало строже и суровее к полякам. А наши нигилисты, как известно всем их знающим, даже считали революционных поляков своими прямыми союзниками и доныне, кажется, не понимают, что если бы в Польше восторжествовали не русские, а поляки, то это равнялось бы торжеству аристократических и проприетерских привилегий над началами демократическими и гуманными, во имя которых действовала в Польше Россия. Но случай польской неблагодарности за все куртизанства русских с поляками, который я хочу рассказать, касается дела иного сорта. Он касается честнейшего лица в Европе — Гарибальди, к которому без различия наций одинаково несутся симпатии всех людей, способных уважать человека, полагающего душу свою за независимость родины и за ее свободу. Поляки столкнулись с русскими на Гарибальди, и опять при этом столкновении русские вышли толстоносыми простофилями, а поляки вековечными каверзниками и фанфаронами. Случай этот произошел в Гейдельберге гораздо ранее польского восстания, когда русские все зауряд набивались в дружбу к полякам, а те от них отбрыкивались.


В Гейдельберге поляки с русскими пили по вечерам пиво в одной и той же пивной; ухаживали за одними и теми же немочками и даже совокупно соорудили один кошачий концерт русскому генералу Пут—ину, последствием чего была печальная потеря одним польским студентом уха, отрубленного в схватке с семью солдатами, составляющими гейдельбергский гарнизон. Во всех таких делишках в Гейдельберге поляки русским были товарищи. Но чуть коснулось дело гласного сотоварищества, польские товарищи прочь от русских товарищей. Ранили Гарибальди. Европа ахнула. В Париже всех щенят, ощенившихся в это время время, окликали «Паловичинами». В Лондоне находили, что собаки еще слишком благородные животные для того, чтобы называть их таким именем. Вести о здоровье благородного героя итальянского единства и свободы ожидались с нетерпением и переходили из уст в уста с быстротою электрической искры. Сердились на лекарей; медицинские студенты получали за пивными столами самые первые места; их расспрашивали, выслушивали их мнения о ране генерала и ничего не понимали. А Гарибальди все болел. — «Когда б к нему спосылать нашего Пирогова!» — заговорили вдруг в Гейдельберге. — «Да, вот бы в самом деле попросить съездить нашего Николая Ивановича!» — И русский Гейдельберг засуетился. Партридж и Пирогов едут. Нужны были по этому случаю некоторые деньги. Не знаю, на что именно, но были нужны. Наши снарядили молодого господина Хл—ва, знающего итальянский язык, переводчиком, и сейчас тормошить свои тощие кошельки, и при этой складчине вздумали, что не будет ли оскорблением для поляков, что они не приглашены к участию в этом деле, где речь идет о Гарибальди, которому поляки сочувствовали, кажется, более, чем всякий другой народ на свете. Так и решили. В одну из русских сходок, на которой рассуждалось об этом предмете, пригласили депутата от поляков. Польский депутат пришел, выслушал приглашение русских участвовать с ними в деле, касающемся итальянского героя, но не выразил никакого собственного мнения и объявил, что он передаст все это своим и в следующий день сообщит их ответ русским. Русские, по бестактности своей, приняли ничтоже сумняся и это, а на другой день польский депутат объявил им, что поляки очень благодарят за сделанную им честь но… не могут со своей стороны принять в этом никакого участия, ибо вообще им нельзя участвовать ни в каком деле вместе с русскими. Съевши такой орех, русские, разумеется, обошлись и без польского содействия, которое вызывалось собственно из дурно оцененной деликатности.

35